Кареев нагнулся к самой физиономии лежащего. Грязь, копоть и кровь фотогеничности не прибавляли, но генералу показалось отчего-то, что на местных этот субъект похож мало — не тот тип лица, общее впечатление не то… чисто выбрит, так…
Вот именно, хреново обстояло с «трехсотым», совсем. Закатив глаза, дергаясь и лицом, и всем телом, он что-то пытался говорить, но походило это на предсмертный бред. На губах булькали крупные кровавые пузыри. Кареев приглядывался без тени брезгливости, напрягая слух. То, что ему удавалось расслышать, на нечто знакомое никак не походило.
Рядом вдруг присел на корточки Доронин с самым живейшим интересом на лице. Вид у него был весьма даже осмысленный…
— Юрич, — сказал Кареев, охваченный вспыхнувшей надеждой. — Уж не по твоей ли теме?!
Также низко склонившись, чуть ли не ухо прижав к бледнеющим губам раненого, Доронин еще послушал, потом кивнул:
— Ага. Турецкий.
— Так давай! — вскинулся Кареев. — Что он там?
— Плохо ему, больно. И только.
— Ну, ты уж измысли что-нибудь! — невнятно отдал приказ Кареев.
Однако Доронин преспокойно кивнул, склонился совсем уж низко и произнес, четко выговаривая слова:
— Хаста мысыныз? Нэйиниз вар? Щикайетениз недир?
Похоже, «трехсотый» его не то что услышал, а еще и понял — он, как показалось, обрадовался, попытался приподняться и затараторил что-то, булькая кровью на губах. Доронин бесстрастно прокомментировал:
— Рад, падло, думает, он в родимом госпитале…
— Давай, давай! — обрадованно прикрикнул Кареев. — Хоть что-то вытянуть!
Глянув на него с противоречащей субординации строгостью, Доронин приложил палец к губам. Кареев прекрасно понял — какие, к черту, в родимом стамбульском госпитале русскоговорящие? — и успокоил жестом, показав, что будет нем, как рыба.
— Якында ийилещеджексиниз, — сказал Доронин. Его голос каким-то чудом и впрямь напоминал теперь речь участливого врача. — Истирахатэ рихтияджыныз вар…
При этих словах раненый задергался, начал что-то выкрикивать с видом вовсе не беспамятным, а словно бы осмысленным и даже на удивление властным — пожалуй, в нем, на взгляд Кареева, вдруг прорезалось нечто офицерское, знакомое издавна…
Доронин говорил мягко, успокаивающе. Раненый дергался всем телом, словно пытаясь вскочить, выкрикивал, кажется, одну и ту же фразу. Вокруг примолкли, а тот, кому требовалось пройти, передвигался на цыпочках — все понимали важность момента.
Лицо Доронина было сосредоточенным, застывшим. Он еще что-то спросил, так же мягко, участливо, с интонациями хорошего врача — а «пациент» захрипел, выгнулся нехорошо, изо рта так и брызнуло…
— Вколите еще! — прикрикнул Кареев.
Но он и сам видел, что никакая фармакология тут уже не поможет, нет лекарств, способных выдернуть человека с того света. Очередная судорога подбросила раненого так, что он на миг нелепо и противоестественно завис в воздухе, удерживаясь лишь на затылке и пятках, потом тело глухо шлепнулось на бетон лестничной площадки, голова свесилась набок, глаза стекленели, под копотью, грязью и кровью расползалась восковая бледность.
«Смылся, — горестно подумал Кареев, выпрямляясь. — Слинял, скотина, то ли к халве и гуриям, то ли куда-то еще… лучше бы последнее…»
Он взял Доронина за локоть, отвел в сторону и тихонько спросил:
— Что там?
— Ничего почти, — сказал Доронин, виновато морща лоб. — Одно и талдычил: чтобы к нему немедленно позвали Каху, грузина Каху потому что время не терпит, и ему, кажется, конец…
— И все?
— Все, — сказал Доронин, пожимая плечами. — Дословно.
Стоявший поблизости Уланов, все еще глуповато ухмылявшийся в послебоевом отходняке, громко проговорил с кривой улыбочкой:
— Папиросы курил, по-турецки говорил, крокодил, крокодил, крокодилович…
Не стоило на него сейчас сердиться. Он ничего не знал, он представления не имел, насколько все важно, он только что вышел из боя. Кареев сдержался и ничего такого не рявкнул. Он просто глянул на Уланова так, что того шатнуло к стене, отвернулся и быстрыми шагами спустился во двор. Как раз подъезжала пожарная машина, за далеким оцеплением замаячили первые любопытные, каким-то чутьем узнавшие, что заваруха кончилась — и среди них, очень даже свободно, могли торчать агенты боевиков, но поди ты их вычисли с маху…
На дороге попался Вася Маляренко, проводник, сообщил, улыбаясь радостно-глуповато:
— Товарищ генерал, а на Рексе ни царапины, везет ему!
— Поздравляю, — ледяным тоном бросил Кареев и прошагал мимо безукоризненной походкой оловянного солдатика.
Подошел к «буханке», положил руку на дверцу с опущенным донизу стеклом и постоял, пережидая нытье слева, под ребрами. Кому как, а лично для него наступал самый неприятный момент. Потому что докладывать предстояло именно ему, а доложить он мог нечто прямо противоположное тому, что от него ждали: из трех боевиков, находившихся в квартире, в состоянии «двухсотых» сейчас пребывают ровно три. Один перед смертью говорил по-турецки, звал грузина… и что? А ни хрена толкового, господа…
Таким образом, начало операции ни малейших причин для оптимизма не давало.
М. Ю. Лермонтов — А. А. Лопухину.
О милый Алексис!
Завтра я еду в действующий отряд на левый фланг, в Чечню брать пророка Шамиля, которого, надеюсь, не возьму, а если возьму, то постараюсь прислать тебе по пересылке. Такая каналья этот пророк!
(Примечание автора: Шамиля удалось взять только через девятнадцать лет…)